Екатерина Кудрина

Екатерина Кудрина
Читай Савченко

КЭТРИН ХИЛЛМЭН МУЗЕЙ СМЕРТИ

Быть такого не может! Кэти, сидевшая с поджатыми ногами на заднем сиденье и, чтобы занять время, рассеянно глазевшая по сторонам, едва не выронила пакетик с попкорном. Сперва она решила, что, не будучи сильна в испанском, неправильно прочла вывеску, или же ей почудилось. Но нет: буквы над входом и при втором брошенном на них взгляде опять сложились в то же зловеще-романтическое название.

Кэти потянула Кэндалла за рукав.

— Послушай…

— Да, моя прелесть?

— Ты видел? Там написано: «Музей Смерти»!

Кэндалл ответил, не сбавляя скорости:
— Ах, ты об этом… Ничего особенного — дешевая эксцентричность. Но латиноамериканцам такое нравится: наследие Инквизиции и языческих культов. С одной стороны — фанатичный падре с распятием, с другой — жрец с обсидиановым ножом, и оба одинаково кровожадны. Ну, а в итоге милитаризованный рай с очередным диктатором и хунтой святых мучеников.

Но Кэти это объяснение показалось слишком сухим и прагматическим, а тон его — нарочито равнодушным. И, как уже не раз бывало, ею овладел демон женского любопытства, влекущий ко всему таинственному и страшному, побуждая Шехерезаду искать объятий Шахрияра, предчувствуя на шее топор палача, а жен Синей Бороды заглядывать в запретную комнату.

— В самом деле? А мне хотелось бы посмотреть.

Кэндалл покачал головой.

— Боюсь, для уик-энда это не самая удачная идея, солнышко. Лучше выбери что-нибудь другое.

Кэти, однако, уперлась, как ребенок, требующий в магазине понравившуюся игрушку.

— Нет. Я хочу сюда.

Кэндалл остановил машину и повернулся. Лицо его приняло серьезное выражение.

— Солнышко, если я чего-то не советую, то вовсе не из вредности, а потому что имею причины. Поверь мне на слово, увиденное вряд ли придется тебе по вкусу. Как бы потом не пожалеть.

Кэти скомкала пустой пакет.

— Но туда входили девочки-подростки и даже совсем маленькие дети. Ну же, Дэнни, не будь таким занудой…

Кэндалл перебил, начиная раздражаться:

— За детей отвечают их родители, а за тебя пока что я, и неприятности мне ни к чему. Сделай милость, оставь свои капризы. Если у тебя критические дни, нужно было сказать, чтобы я перенес поездку. Препираться мы могли бы и дома.

Это было уже слишком. Кэти вспыхнула, задетая за живое. Мужское превосходство и деспотизм отвратительны, но мелочная опека просто несносна. Кэндалл обращается с ней, будто с несмышленым младенцем, тогда как она сама знает, что для нее лучше. Пора положить этому конец.

— Выходит, по-твоему, я — слабонервная истеричка, способная хлопнуться в обморок при виде кучки костей. Я, конечно, не лазила с камерой по джунглям, снимая обгоревшие трупы, как твои фронтовые подружки, но…

Этого говорить не стоило — Кэндалл не любил, когда при нем без надобности поминали войну. Но Кэти уже понесло, она закусила удила, и в запале ни на что не обращала внимания.

Кэндалл распахнул дверцу. Его терпение иссякло. Девчонка упряма, как ослица, вот пусть и пеняет на себя.

— Хорошо. Только помни — за все последствия ты отвечаешь сама. И не говори, будто я тебя не предупреждал.

— Даже не подумаю!

Кэти фыркнула и, выбравшись из машины, с независимым видом зашагала к музею. Кэндалл не пытался ее догнать, и Кэти, втайне на это рассчитывавшая, окончательно разозлилась. Она так свирепо швырнула кассиру кредитку, что он невольно отпрянул, бормоча себе под нос, что все эти гринго полоумные, в особенности же — дамочки.

Однако внутри ее боевой задор быстро подугас, а кураж начал съеживаться, словно шагреневая кожа. Кэти ожидала увидеть что-нибудь вроде собрания восковых фигур, муляжей или помпейских гипсовых слепков, образованных заполнением пустот в отвердевшем пепле. Но, склонившись над первой же витриной, она с отвращением и ужасом обнаружила, что помещенный в ней экспонат — отнюдь не творение человеческих рук. Добиться такого реалистического эффекта было бы не под силу даже самому искусному специалисту. Нет, как в одном из кошмарных рассказов Лавкрафта, перед ней лежали, сидели и стояли самые натуральные человеческие останки, старательно зафиксированные препаратором на разных стадиях разложения. Это был апофеоз тлена, гиньоль, супершоу Смерти, выставляющее напоказ все, что обычно прячут в землю. И, наряду с бесстыдством, здесь чувствовалось также своеобразное кокетство, побуждающее думать, что Смерть скорее все-таки женщина, чем мужчина. Это зрелище было много страшнее вида египетских мумий или мощей христианских святых, воспринимающихся не вполне реально уже в силу своей древности, но при том обладало странной притягательной властью, омерзительным магнетизмом. Особенно поразил Кэти труп пожилого господина, вальяжно устроившийся в своем подсвеченном неоном ящике. Одетый в отличный костюм, пошитый из дорогой ткани, еще сохранивший свой цвет и форму, он ухмылялся половиной запавшего лица двум хорошеньким девочкам-туристкам, которые стояли, сцепившись пальцами, и усердно подгоняли друг дружку на пути к обмороку. Но большинство посетителей разглядывало жуткие экспонаты с холодным и даже деловым любопытством завсегдатаев аукциона в ожидании очередного лота.
Выросший за плечом Кэти галантный мачо на довольно сносном английском объяснил ей, что собранные здесь тела — объекты общественного призрения. Говоря проще, это люди, у которых нет родственников или знакомых, взявших бы на себя труд ухаживать за их могилами. Дело в том, что примерно с середины XIX века здешние могильщики стали ежегодно взимать деньги за сохранение за покойным места на кладбище. Теперь в том случае, если за погребение не поступало платы в течение 5 лет, мертвеца извлекали из склепа и отправляли в подвал. Естественно, что первыми кандидатами на выселение оказались умершие, не имевшие родни, а следом – несостоятельные покойники. Но, к великому изумлению кладбищенских рабочих, отнюдь не все тела обратились в прах за время пребывания в склепе, а чудесным образом мумифицировались. Тогда предприимчивые владельцы кладбища стали показывать своих мертвых соотечественников заезжим иностранцам. Само собой, тайно и за хорошие деньги. А потом бизнес сделался вполне легальным. Лет тридцать назад кладбищенский подвал был переоборудован и получил статус музея. Таким образом, заключил гид, гордо подняв палец, блюдется принцип мировой справедливости: те, кто при жизни был обойден дружеским участием, после смерти удостаиваются внимания многих. И подобный музей существует только у них, в Гуанохуато, единственный и неповторимый. Так что сеньора сделала правильный выбор, когда решила сюда заглянуть. О, она не зря потратит время, общаясь с местными знаменитостями! Вот, к примеру, этот господин, доктор Ремигио Лерой, при жизни не какой-нибудь нищеброд, а человек, напротив, весьма состоятельный. Просто у него не имелось родных. Но зато ему выпала честь стать первым экспонатом во вновь открытом музее. Или вот эта дама… Мачо цепко ухватил Кэти под локоть и повлек ее к другой витрине, где скорчилась женщина с руками, прижатыми к раскрытому в немом крике рту. Это Игнасия Агиляр, вполне почтенная мать семейства, добродетельная супруга и ревностная католичка. Однако Господь решил послать ей тяжкое испытание. В момент погребения Игнасия находилась в глубоком обмороке или же впала в летаргический сон. Весьма возможно, что ее похоронили живой. Несчастная очнулась уже в гробу, отчаянно царапала его крышку, кричала, пыталась вырваться из плена. Во рту у нее нашли сгустки крови. Ученые собираются исследовать вещество, извлеченное из-под ее ногтей. Если это окажется древесина или обивка гроба… Или вот еще одна бедняжка, судьба которой была не менее печальна. Ее удушил изверг-муж. Сеньора может видеть до сих пор сохранившийся на ее шее обрывок веревки. По музейной легенде, имеющаяся в экспозиции голова казненного мужчины принадлежит как раз мужу-душителю…

У гида был тон cordon bleu, нахваливающего гостям фирменное блюдо, и Кэти ощутила, как попкорн начинает обратное движение у нее по пищеводу. Зажимая рот ладонью, она опрометью выскочила из зала. К счастью, предусмотренная для таких случаев стрелка указала ей путь.

…Четверть часа спустя она тихо сползла по ступеням, зеленая и трепетная, как молодой росток, и, осторожно прощупывая брод, двинулась по неприятно волнующемуся асфальту. Кэндалл ждал на том месте, где они расстались, и спокойно курил у распахнутой дверцы машины, которую даже не потрудился подогнать ко входу. Он с первого взгляда в полной мере и по существу оценил ее состояние, однако не подал виду, тем более что возмущенная женская гордость мобилизовала в ней остатки сил и помогла удержаться на ногах. Когда Кэти оттолкнула его галантно протянутую руку и, процедив что-то сквозь стиснутые зубы, забралась внутрь, он только пожал плечами, но все же повел машину не слишком быстро, оберегая ее желудок и обивку сидений.

Умудренный житейским опытом, Кэндалл считал, что наилучший способ управиться с капризными женщинами и детьми — это игнорировать их выбрыки, пока они не успокоятся сами, а до тех пор любые увещания все равно бесполезны и себе дороже. Однако он не был настолько жесток и циничен, чтобы предложить ей поужинать в ресторане, и, когда они вернулись в отель, заказал еду в номер. Кэти, после душа похожая на взъерошенного воробышка, мужественно проглотила несколько кусочков какого-то местного кушанья, но потом выдержка ей изменила, и с побледневшим лицом она отодвинула тарелку.

Кэндалл, с аппетитом орудовавший ножом и вилкой, поднял голову.

— В чем дело, дорогая?

Кэти отвернулась, не желая дать ему лишний повод для торжества.

— Слишком наперчено.

— Да? А по мне так в самый раз.

Кэти вспыхнула и, перебарывая себя, сделала еще пару глотков. Пусть не злорадствует: она докажет ему, что способна отвечать за свои поступки. Кэндалл, наблюдавший за ней краем глаза, отметил, что девчонка держится молодцом, и, пожалуй, упрямство не всегда плохое качество. Чтобы ее больше не мучить, он позвонил и распорядился убрать посуду, оставив только фрукты. Но Кэти затаила обиду и, со свойственной женщинам непоследовательностью, решила отплатить ему за полученный урок, избрав для этого самый действенный, как ей казалось, способ.

Когда в постели он уже и думать забыл о размолвке, она холодно отвергла его ласки и замкнулась, как устрица в раковине, а в ответ на повторные домогательства прищемила створками. В конце концов Кэндалл почел за благо оставить ее в покое и, повернувшись на бок, скоро уснул. Утро вечера мудренее.

Посреди ночи его разбудил крик, душераздирающий в полном смысле этого слова. Кэндалл вскочил и зажег свет. Кэти сидела на кровати, притиснув к груди подушку; глаза у нее были пустые и совершенно круглые, а зрачки такие огромные, что не видно радужки.

Кэндалл обхватил ее за плечи.

— Что случилось, детка? Ты в порядке?

Она посмотрела на него бессмысленным взглядом и открыла рот для очередного вопля. Тогда, размахнувшись, Кэндалл ударил ее по лицу. Грубое средство, но сработало. Всхлипнув, Кэти обмякла у него в руках. Дотянувшись до столика, он плеснул в стакан текилы и опрокинул в ее насильно разжатые губы. Кэти закашлялась, хватая воздух.

— Тише, тише, солнышко! Все хорошо…

— Сон… Я видела такой ужасный сон!

Кэндалл осторожно погладил ее спину, вздрагивающую и влажную, как у напуганной лошади.

— Но теперь ты проснулась, и я с тобой. А, значит, ничего плохого больше произойти не может.

Кэти ткнулась лицом ему под мышку.

— Ты был прав. Зря я тебя не послушалась. Не нужно было туда ходить.

Кэндалл вздохнул.

— Я всегда прав, солнышко. Однако ничто так не убеждает, как самостоятельно полученный опыт. И в какой-то мере это даже к лучшему: ведь я не в любой ситуации смогу тебя оберечь. Но если хочешь выговориться, расскажи мне.

Кэти затрясла головой.

— Нет, это слишком омерзительно. Мне приснилось, будто я умерла и лежу в одной из этих жутких витрин. А вокруг толпились люди. Они глазели на меня с каким-то извращенным любопытством, прижимались лицами к стеклу, чтобы получше разглядеть. И я тоже видела свое тело…

Кэндалл взял ее подбородок в ладони.

— Не думай больше об этом.

— Но ведь однажды…

— Никакого однажды. Просто скажи смерти: «Нет!»

Кэти выдавила на бледные губы подобие улыбки — с нажимом, как пасту из тюбика.

— Тебе легко говорить: ты мужчина, воевал… А я — жалкая трусишка. Для меня даже визит к дантисту героическое действие.

Кэндалл усмехнулся.

— А с чего ты взяла, будто мужчины не боятся смерти? Боятся — и еще как! И воевавшие ничуть не меньше. На фронте я видал в общем-то храбрых парней, которым в критический момент случалось наложить в штаны. Просто время и привычка притупляют страх. Но это — здоровая реакция. Помогает выжить и потом лучше ценить то, что имеешь. А супермены существуют лишь в боевиках.

— Но почему люди хотят смотреть на такое отвратительное зрелище? Ведь не все же они извращенцы и маньяки.

Кэндалл пожал плечами.

— Это субъективное ощущение, детка. Смерть естественна, как всякий совершающийся в природе акт. А естественное не может быть отвратительным только потому, что нам неприятно. Если взглянуть на это по-другому, в мире нет ничего мертвого: оно лишь изменилось, и его процессы идут в обратном порядке. Распад — отрицательная форма созидания. И в гниющем листе заключены силы — иначе, как мог бы он гнить? С этой точки зрения, смерть не меньшее чудо, чем рождение; во всяком случае, равное по таинству. К тому же в любом цивилизованном человеке более или менее глубоко запрятан дикарь с его первобытными инстинктами. Созерцая смерть, наши предки пытались ужиться с нею, приучить себя ее не бояться. Возможно, что и эти люди тоже. Но хватит об этом. На сегодня ты уже получила свою дозу адреналина. Теперь самое время сделать расслабляющий массаж и уснуть. Колыбельных я тебе, правда, петь не буду, но сказку рассказать могу.

Кэти состроила недовольную гримаску.

— Ну вот, ты опять обращаешься со мной, как с ребенком!

— А для меня ты и есть ребенок. Мы, мужчины, хоть и боимся смерти, однако, в сравнении с вами, существа высшего порядка. Так что не спорь и ложись. Иначе запру тебя одну в темной комнате.

На сей раз Кэти подчинилась. Она пофыркала немного для поправки самоутверждения, когда к его рукам присоединился язык, однако на более веские аргументы отвечала уже только стонами и всхлипами. А Кэндалл предусмотрительно избрал позицию, лишившую ее возможности сопротивляться. Но когда он намерился отдохнуть от трудов праведных, его ждал сюрприз.

— Все это хорошо, господин пилот, но вы мне еще кое-что должны и так просто не отвертитесь. Я заявляю протест в связи с нарушением вами принятых обязательств.

Кэндалл сокрушенно покачал головой.

— Извини, солнышко. Боюсь, для нового вылета у меня в баках маловато горючего. Так что придется прерваться на дозаправку. Да и двигатели перегрелись. Ты же не хочешь, чтобы мы сверзились? Или я взял в жены маленькую камикадзе?
Кэти покраснела. Вот такой, уже отстонавший свой оргазм и еще бессильный для очередного натиска, он был ей ближе и дороже всего. Потому что это мгновение слабости уравнивало их и делало ее — не хозяйкой положения — защитницей и охранительницей того, от кого она зависела во все остальное время. Смущенная, Кэти поторопилась обратить все в шутку. К тому же ей не столько хотелось любви, сколько пугала перспектива, закрыв глаза, опять погрузиться в топь притаившегося под веками кошмара.

— Я про обещанную сказку.

Кэндалл страдальчески сдвинул брови.

— Вижу, этой ночью мне спать не придется.

— Ничего не поделаешь — сами напросились. Я вас за язык не тянула. А слово нужно держать.

Он рассмеялся.

— Ах ты, маленькая мучительница! Но, так и быть, слушай.

* * *

Каме был слеп от рождения. Он никогда не видел солнца, улыбки матери, полета орла. Весь мир для него составляли чувства и звуки. Это был странный мир, но, по-своему, богатый и яркий. И Каме бы очень удивился, если бы узнал, что люди жалеют его как ущербного.

К тому же боги, лишившие юношу зрения, щедро наделили его красотой. Он был на редкость хорошо сложен, в меру широкоплеч, узок в поясе, станом крепок и гибок, ноги имел стройные, а руки изящные с пальцами длинными и тонкими, но сильными, будто побеги молодого бамбука. А еще — обладал даром слагать дивную музыку. Не было на свете вещи, которой он не смог бы выразить голосом своей флейты: от шороха ростков маиса, упруго пронзающих землю, до громовых раскатов битвы. И в песни его вплетались пестрые и сказочные мечты о том, чего сам он никогда не видел: неприступные твердыни на упершихся в небо горных кручах, могучие воины в сверкающих кольчугах, крутобокие корабли под шелковыми парусами, с реющими на ветру золотистыми вымпелами… Когда Каме играл, все замирало вокруг, и даже горы заслушивались, боясь уронить с вершины камень.

Но куда податливее чарам женское сердце. Не одна девушка томилась и вздыхала, глядя на молодого пригожего музыканта. Однако, поскольку Каме не мог видеть их красоты, — а это недостаток, непростительный в женских глазах, — кончалось тем, что, повздыхав, они уходили к другим. Зато женщины постарше, чью прелесть уже подточило время, охотно покрывают любовные утехи мраком ночи, и тьма для них желанная союзница.

Впрочем, Каме не гордился этими победами. Женщина для него была лишь горячим ненасытным телом, исходящим стонами и криками. Ее кожа казалась ему шершавой, как древесная кора, волосы более жесткими, чем спаленная зноем трава под ногами, голос – слишком резким и грубым. И пока его плоть изливалась в жарких содроганиях, душа парила высоко, выше самых высоких гор, где нет ничего, кроме ледяного покоя и музыки.

Но однажды случилось странное.

На вечерней заре — Каме различал ее по особому огневому всплеску, которым солнце, подобно прогоревшему костру, на прощание одаривает землю — он сидел под своим любимым деревом и сочинял новую мелодию. Вокруг стояла чуткая тишина. Только ленивый ветерок легким дуновением пробегал по длинным и гибким лозам, запуская холодные пальцы в их спутанную гриву, да изредка брякало деревянное ботало на шее припозднившейся с пастбища одинокой коровы. А еще иногда в лесу глухо вскрикивала какая-то птица. Но эти редкие звуки лишь усиливали владевшее Каме ощущение огромности и безмолвия окружавших его просторов. Между тем солнце окончательно скрылось за каменистыми осыпями, и его последний луч угас, захлебнувшись тьмой на черной земле. Каме не мог этого видеть, но вдруг ему стало так сиротливо! Сердце затрепетало в груди и сжалось от смутной тревоги, словно зверек, который пытается забиться поглубже в нору, когда к нему протягивается чья-то рука. Что-то должно произойти…

Внезапно по лицу юноши пробежал холодок, будто большая птица задела его крыльями. Каме выронил флейту.

— Что же ты замолчал? Я тебе помешала?

Голос был нежный и печальный, такого Каме еще никогда не слышал. Впервые он подумал, что звуки, издаваемые женщиной, тоже могут быть прекрасны. И, однако, ему было не по себе — сердце сковал непонятный страх. Поборов его, Каме сказал:

— Нет, госпожа. Я просто не заметил, как ты подошла, и растерялся. Но, как видишь, я слеп, так что не гневайся.

Она вздохнула — и снова на него пахнуло холодом, точно морозец прибил похужлые листья.

— А ты не мог бы сыграть для меня?

Каме не удивился: женщины часто просили об этом, особенно, если не решались высказать более откровенного желания. Его же музыка делала уверенным и сильным, окрыляя, как ветер — парус. Увлекшись, он совсем забыл о незнакомке и вздрогнул, когда на середине ноты невидимая рука отвела в сторону флейту, и женщина приникла поцелуем к его губам. У Каме перехватило дыхание. Сотни раз его уста сливались с другими, но ничего подобного он не испытывал. Его душа трепетала на кончике ее языка, готовая покинуть тело, а сердце наполнилось болью — мучительной и сладкой. Эта боль разрасталась, завладевая всем его существом; казалось, еще мгновение — и он умрет. Но Каме был не в силах прервать поцелуй. И не хотел этого делать. Так должен чувствовать висящий над бездной, прежде чем разжать руки. Он уже летел, опрокидывался в забытье, когда женщина отстранилась — внезапно и резко.

Весь в поту Каме привалился к стволу дерева. Члены его дрожали, будто он вкатил на гору тяжеленный камень, сердце неистово колотилось. А потом вдруг нахлынула усталость, удивительно сладостная и томительная.

— Госпожа?..

Ему никто не ответил: незнакомка исчезла так же внезапно, как появилась. Но томление осталось.

…Прошло несколько дней, недель или месяцев — для погруженного во мрак время не имеет течения. Каме пытался в музыке выразить то новое, что ему открылось: страсть, тоску, восторг и ужас. Теперь в каждой женщине он искал незнакомку, похитившую его душу, вкус ее губ, запах кожи. Она влекла его так же сильно, как пугала. Прежде он не хранил в памяти зыбкие образы своих случайных подружек, они скользили, как рыбешки сквозь ячейки сети, не оставляя следа в потоке его чувств и мыслей. Но ярко помнилось ему то головокружительное и томное ощущение страха, которое, казалось, пронизало все его тело и душу, и в котором он словно бы растворился, когда она прильнула губами к его губам. Может, это и есть любовь, о которой все говорят?
В конце концов, не находя исцеления от своего недуга, Каме обратился к ведунье, самой мудрой и могущественной по эту сторону гор. Велика была ее сила: она понимала язык зверей и птиц, водила дружбу с духами, добрыми и злыми, изгоняла болезни, беседовала с мертвыми, умела укротить ветер, сорвать с неба звезду или притянуть за хвост молнию-огневицу. Никто, даже древнейшие из стариков, не могли сказать, сколько ей лет, и как давно она появилась в здешних краях. Просто жила тут с незапамятных времен – и все. Окрестный люд старался держаться подальше от логова колдуньи, почитая его проклятым местом. Однако и молоденькие девушки, и женщины в летах, а бывало, что и прославленные в битвах воины, поборов суеверный страх, ночной порой проскальзывали украдкой к ее жилищу, кто за советом, кто за приворотным зельем или травой, способной уврачевать давнюю рану, а кто и за снадобьем, чтобы поскорей, без лишних хлопот, уложить недруга в могилу.

Каме злых чар не боялся, а дорогу к дому колдуньи выведал у одной из своих бывших подружек. Выслушав его, старуха долго молчала, а потом покачала головой.

— Тебе нужно забыть ее, сынок. Добром это не кончится. Пока еще не поздно, последуй моему совету: возьми какую-нибудь девушку из ваших, она развеет наваждение, будет славной подругой и женой. И детишек тебе подарит. А эта бесплодна.

Только Каме стоял на своем.

— Что с того? Она — как музыка. Ее поцелуй запал мне в душу, будто семя в борозду, и даже боль рождает новые мелодии. Без нее для меня нет жизни. Если не найду ее, умру.

Рассердившись, старуха ударила его по щеке.

— А если найдешь, то умрешь куда скорее!

Но Каме ответил:

— Пусть!

Ведунья вздохнула.

— Что ж, упрямцы сами решают свою судьбу. И отговаривать тебя — попусту тратить время. Лучше я отдам его тем, кто действительно нуждается в помощи. А ты, если уж так неймется, ступай вечером по Тропе Умирающего Солнца. Сядь у дерева, где встретил ее в прошлый раз, повернись лицом к закату и сделай надрез на руке — той, что ближе к сердцу. Когда кровь капнет на землю, скажи: «Приди, никогда не опаздывающая на свидания, знающая час и место для жатвы. Колос созрел!» Получишь, чего хотел. Только помни: я тебя предупредила.

Но любовь и зрячих делает слепыми, так что Каме не испугали ее зловещие слова.

— Спасибо, матушка!

Он бросил старухе все монеты, какие у него были, и почти выбежал из ее жилища.

Но колдунья к ним не притронулась. Начертав ему вслед охранительный знак, она еще долго вздыхала, шепча заклятия, и по морщинистой щеке скатилась скупая старческая слеза.

А Каме сделал все в точности, как она велела. Устроившись под деревом, он обратился лицом к западу и, вытащив полученный от ведуньи нож, стал ждать. Наконец лучи догорающего солнца коснулись его кожи, однако юноша медлил, охваченный странной робостью. В последнее мгновение ему все же сделалось боязно своей затеи. Тем временем на землю опустилась ночь. Полная луна повисла в небе, прямо над поросшей лесом горной грядой; алая, будто закатное облако, она, казалось, напиталась кровью. Но вдруг и она скрылась за тучей. Каме один бодрствовал в темноте, и тревога жгучей болью отзывалась в самой глубине его охваченного смятением сердца. Душа его горела, распятая между страхом и желанием, и вот он что было сил полоснул лезвием по запястью. Юноша нанес себе слишком глубокую рану, но даже этого не заметил — такой пожар бушевал у него внутри.

Едва он договорил заветные слова, как почувствовал холодное дуновение, однако теперь оно было ему сладостно и приятно.

— Зачем ты звал меня? — спросил печальный голос.

Каме не мог сказать: «Потому что хотел тебя видеть» и пробормотал смущенно:

— Ты меня поцеловала…

Женщина рассмеялась — словно брызнул сок из горьких ягод.

— Ты смеешься над бедным слепцом, госпожа? Это жестоко.

Смех оборвался.

— Прости. Я не думала тебя обидеть. Но обычно я — нежеланная гостья, и редко кто сам ищет со мною встречи. Для этого нужно быть очень несчастным.

— Так и есть, госпожа! — Каме в волнении стиснул руки. — Ты похитила мою радость. С того дня я не нахожу себе места. Верни мне утраченный покой.

Что-то нежное и мягкое обвило его запястье.

— Лучше я перевяжу тебе рану. Ты потерял много крови.

— Она вся твоя — до последней капли.

Женщина вздохнула.

— Бедный мальчик…

Он вспыхнул, уязвленный.

— Не говори так — я мужчина!

— Но я много, много старше тебя… — Она помолчала. — Сыграй мне.

Каме тряхнул головой.

— Сперва поцелуй!

Теперь ее губы были теплее и мягче, а язык ласкал его небо, бархатистый и сладкий, как сахарный тростник. Но отстранилась она так же резко и внезапно.

— Хватит! Больше нельзя.

— Почему?

— Мне не задают вопросов. Перестань — или я уйду.

— О нет, госпожа!

Напуганный этой угрозой, Каме подчинился. Еще никогда в жизни не играл он так самозабвенно и прекрасно. Мелодия, как река, лилась из его души, и ему чудилось, будто ее губы все еще лежат на его устах, и вместо флейты он обнимает ее язык.

Но когда он закончил, ответом была тишина. Незнакомка опять исчезла.

Каме до рассвета просидел у дерева. Он не заметил, как задремал и очнулся, разбуженный колокольчиком пастуха.

— Что стряслось, приятель? Ты бледный, точно тебя Смерть поцеловала. Здесь нельзя спать: подцепишь злую лихорадку.

Раздосадованный, что ему помешали, юноша пробормотал что-то невразумительное. А пастух, сочтя его пьяным, зашагал своей дорогой.

Каме и вправду чувствовал себя неважно. Сердце его было подозрительно, беспокойно и пугливо, словно птица, угодившая в силки, однако уже через несколько дней он снова отправился в долину.

Рана у него на запястье почти затянулась, но все еще побаливала, и ему пришлось сделать надрез выше прежнего. Зато в этот раз он даже не успел договорить положенных слов.

— Я вижу, ты безумен! — сердито воскликнула женщина. — Думаешь, на сколько свиданий хватит твоей крови?

Но Каме был мужчиной, а настоящий мужчина всегда добьется своего — будь его возлюбленная простолюдинка, королева или богиня.

— Я сказал, что отдам ее тебе всю. И сдержу клятву.

Ну какая женщина устоит перед подобной жертвой? Незнакомка смягчилась.

— Не нужно. Я и так тебя поцелую. А ты для меня сыграешь.

И опять все повторилось, только поцелуй был более долгим и страстным. Но когда Каме, объятый желанием, попытался увлечь ее на траву, женщина оттолкнула его и вырвалась.

Он сделал умоляющий жест, боясь, что она разгневалась и сейчас исчезнет.

— Прости, госпожа. Я забылся. Недостойно мужчины стремиться овладеть женщиной силой.

— Овладеть мной? — казалось, она поражена. — Ты не знаешь, что говоришь! Кто попробует это сделать, умрет.

— Неужто, цена твоей любви столь высока? Или ты принадлежишь жестокому ревнивцу?

Женщина рассмеялась — заливисто и звонко, однако совсем невесело.

— Нет, мой мальчик. Это я властвую над своими избранниками. Ко мне уходят от самых нежных жен и пылких любовниц. Но никто из них меня не ревнует.

Каме ответил с убеждением:

— Тогда они слепцы еще большие, чем я!

Женщина вздохнула.

— Вот что: в следующий раз, как захочешь, чтобы я пришла, обойдись без крови и заклятий. Просто сыграй. Я буду знать.

Само собой, Каме так и сделал.

Теперь он проводил в долине почти каждую ночь. Его душа ждала заветного часа, как те цветы, чьим лепесткам погибельно солнце, но во мраке аромат их пьянит сильнее вина. И музыка его, питаемая страстью, достигла совершенства. Мало-помалу он свил из нее прочную петлю, которой опутал свою возлюбленную. А крепкое лассо в умелой руке удержит самую строптивую кобылицу. И однажды случилось то, что рано или поздно настигает всяких мужчину и женщину.

Еще хмельной от упоения, Каме покрывал ее тело поцелуями, и язык заменял ему глаза.

— О, любимая! — воскликнул он. — Как ты прекрасна!

Она засмеялась — словно игристое вино хлынуло из радостной чаши.

— Ты подарил мне счастье, которого я прежде не знала, научил, что, отдавая, становишься богаче. Любовь наделяет нас властью творить чудеса. И в благодарность я клянусь исполнить любое твое желание. Скажи, чего бы ты хотел?

Каме тряхнул кудрями.

— Тебя!

Гибкие ножки обвили его чресла.

— А еще?

— Снова тебя — тысячу раз!

— Какой ты жадный! Но все же?

Его лицо омрачилось.

— Увы, этого даже ты не в силах мне дать. Если бы я мог тебя увидеть — хоть на миг! — потом и умереть не жалко.

Женщина отпрянула, будто ее ударили. Каме почувствовал, что она дрожит.

— Ты ошибаешься, — проговорила она глухо, — это как раз в моей власти. Но лучше попроси о чем-нибудь другом.

— Ничего другого мне не нужно.

Она задрожала сильнее.

— Нет.

Каме грубо стиснул ее руки. Влюбленные безумны, и, порой, безумие толкает их на жестокость.

— Ты можешь вернуть мне зрение — и не хочешь! Как это понять?

Женщина застонала.

— Пусти!

— Ни за что!

— Прошу тебя…

В ее голосе была такая мука, что Каме на мгновение смягчился. Но тут им снова овладела ярость.

— Мне ведь говорили, что все женщины распутны! И ты такая же: хотела наслаждаться мной, словно вещью, без краски стыда на щеках. Слепой наложник — удобная игрушка для похоти. А лучше — глухой и безъязыкий, чтобы не видел ваших корч, не слышал криков и ничего никому не мог рассказать! Но ни на что вы не досадуете так сильно и никого не презираете более, чем молодого, легковерного парня, который попадется в расставленные вами сети и отступится… если вы противитесь.

Каме продолжал с недоброй усмешкой, искривившей его губы:

— Ладно еще, будь ты девушкой, юной и невинной, их тех, что не ведают, как далеко заведет их неразумное желание! Никогда бы я тебя не тронул и не обидел. Да только другие уже давно проторили заветную дорожку, по которой ты из милости дозволила мне ступать. Швырнула походя, как объедки нищему калеке! Радуйся и такому, когда большего не заслуживаешь. Но уж не думаешь ли ты, будто я поверю, что тебе было невдомек, чем кончится этот пляс, в котором ты хороводила  меня все лето?

Охваченный раздражением и злобой, он напрочь позабыл о том, что всякий раз сам умолял ее о свидании.

Женщина зарыдала.

— Это ради твоего же блага! Ведь я люблю тебя…

Но Каме отшвырнул ее прочь.

— До чего же ты зла и блудлива, сука проклятая! Видать, посмеяться надо мной решила! Так знай же: твое притворство еще гаже твоего распутства, и мне не нужна любовь лживой потаскухи, которая меня использовала!

Плач оборвался — как будто лопнула струна. В ее словах, когда она заговорила, не было гнева – одна лишь горечь и безмерная усталость.

— Ты нанес мне тяжкое оскорбление, твои упреки жестоки и несправедливы. Но я поклялась и сдержу обещание. Только помни: когда ты поймешь, как глубоко заблуждался, уже ничего нельзя будет исправить. Ты все еще упорствуешь в своем желании?

Каме заколебался — ему вдруг сделалось не по себе. Однако упрямство не позволило уступить, и он ответил:

— Да!

Женщина вздохнула — так печалится ветер у облетевшего дерева, прежде чем сорвать последний листок.

— Тогда пусть совершится твоя судьба.

В следующее мгновение ее пальцы с силой надавили ему на веки.

— Я приказываю тебе: гляди!

Каме пошатнулся, словно в зрачки ему вонзили два клинка. То, что раньше он чувствовал лишь посредством касаний и звуков, — а ночь выдалась лунная, и было светло, как днем, — теперь предстало в виде образов, для которых он не имел понятий. Его мозг заходился в крике, охваченный ужасом, как младенец, исторгнутый из тепла материнского чрева в новый чужой мир, который обрушился на него, погребая под собой, волоча по уступам и острым камням. Сметенный этой лавиной, на грани безумия, Каме упал на землю, стараясь спрятаться, съежиться, исчезнуть. Но безжалостный голос велел:

— Посмотри на меня!

Весь дрожа, Каме поднял голову.

Значит, это и есть женщина — горячая, темная страсть, источник жажды, сам ее утоляющий, непостижный и непонятный. Была ли она красива? Каме не мог сказать. Он продолжал ощущать ее не глазами, а плотью, помнящей миг соития. Но в куда большей степени — душой, где столько времени хранил, как сокровенную тайну, еще не рожденную, одному только ему слышную музыку.

Каме прижался щекой к ее ногам.

— Прости!

Она ответила — очень медленно — словно тоже терзалась невыносимой болью:

— Слишком поздно.

— Для нашей любви?

— Нет — для жизни. Потому что никто не должен видеть моего лица. Оно открывается лишь тем, кому пробил смертный час. Ты был слеп, и это тебя спасало. Но теперь я ничего не могу изменить.

— Значит… я умру?

Женщина молчала.

Усилием воли Каме принудил себя подняться и положил руки ей на плечи. Они были почти одинакового роста — ну, может быть, он на самую чуточку выше — и ее макушка касалась его лба.

— Ты говорила правду, когда сказала, что любишь меня?

Она обратила к нему полные слез глаза, и он знал ответ еще до того, как услышал. Каме улыбнулся: будто из них двоих это она нуждалась в ободрении, защите и поддержке.

— Вот уж не думал, что заставлю Смерть расплакаться! Такого до сих пор никому не удавалось. И я ни о чем не жалею, даже о своей неразумной просьбе. Ибо обретенное стоило уплаченной цены. А теперь, если ты действительно любила и прощаешь, в знак примирения между нами, позволь мне еще сыграть. Это недолго, обещаю.

Она всхлипнула, точно девочка, ссадившая коленку.

— Ну, будет уже, хватит.

Потянув ее за собой, Каме опустился на землю. Он переменил несколько поз — как человек, который, прежде чем уснуть, старается занять наиболее удобное положение — но не потому, что хотел отдалить неизбежное, а из желания, пока еще жив, чувствовать движения своего тела. Самые простые действия наполнились для него почти священным смыслом, как все, что бывает в последний раз.

Потом, глядя на женщину, Каме поднес к губам флейту.

— Слушай, любимая. Это для тебя.

Первые ноты были робки и неуверенны, словно трепет крыльев еще неоперившегося птенца. Они как будто бились о невидимую преграду и замирали, едва успев родиться. Но с каждым мигом голос флейты неуловимо рос и крепчал, ибо в нее переходила жизнь музыканта. Кровь его сердца, дыхание легких воплощались в звуках уже в иной реальности — бесплотной, но осязаемой. Душа Каме сбрасывала телесные путы, словно дерево увядшие листья, чтобы весной зазеленеть опять, утверждая вечное чудо возрождения. Теперь это была песня торжествующая и прекрасная. Она говорила о том, почему нужно любить жизнь и не стоит бояться смерти, которая есть не конец старого, а новое начало. И когда дыхание Каме затрепетало, как догорающий огонь, руки женщины отвели флейту, и губы приняли его с последним поцелуем.

На следующее утро пастухи, выгонявшие стадо, нашли музыканта мертвым. Он сидел под деревом, блаженно улыбаясь. Застывшие пальцы сжимали флейту. И огромное сверкающее солнце отражалось в широко распахнутых глазах.

* * *

— Ну, солнышко, — Кэндалл потянулся, разрушив напряжение минуты, — теперь я тебя удовлетворил? Но если что не так, ты уж не взыщи: я не мастер сочинять сентиментальное. Из моих попыток подражать Оскару Уайльду неизменно выходит китч.

Кэти вздохнула.

— Из моих тоже. А потому я не стану задирать перед тобой нос и гордиться.

— Вот и славно. — Кэндалл зевнул, прикрывая рот ладонью. — Тем более что для дискуссий уже поздновато. У меня под веками столько песка, что хватило бы наполнить часы.

Кэти фыркнула.

— Из тебя неважная Шехерезада.

— У Шехерезады, солнышко, была вынужденная работоспособность, потому что она боролась за свою жизнь. Надеюсь, мне это не грозит. — Кэндалл усмехнулся. — Самое большее — я лишусь контракта на последующие ночи, и придется попытать удачи в другом месте.

— Только попробуй!

Кэти запустила в него подушкой, которую он поймал на лету и сунул себе под голову.

— Все. Давай спать.

Делать нечего. Она послушно свернулась калачиком, подоткнув вокруг себя простыню. Но тут же, высвободив руку, паническим жестом уцепилась за его плечо — как новичок, трусящий прыгнуть с парашютом, в последний момент хватается за окраину люка.

— Дэнни…

Он проворчал сонно:

— Что еще?

— Я боюсь, что не смогу этого забыть. Мне страшно: как в детстве, когда однажды я вдруг поняла, что тоже умру. И… — Кэти осеклась, осознав, что не может продолжить, не решаясь даже про себя овеществить терзавшую ее мысль, которая втиснулась в мозг, будто нога зловещего незнакомца, мешая захлопнуть спасительную дверь. Мысль о той минуте, когда его тело, такое живое и горячее в ее объятиях, обратится в бездушную массу, распадающуюся на составлявшие ее элементы, чтобы вернуть свой долг природе. Потому что лежащая между ними пропасть из восемнадцати лет делала ее почти бессмертной — в самом страшном смысле этого слова, обрекая на вечное ожидание разлуки, надвигающейся с неуклонной точностью поезда. И внезапно полоснул стыд, что боится-то она не его смерти, а собственного одиночества и беспомощности. Это открытие ужаснуло ее своей неприглядностью, как простыня, грубо сдернутая с трупа. Вместо любящей женщины она вдруг увидела самку, охваченную животным страхом лишиться самца. Неужели это единственная правда, а все прочее — приукрашивающая ложь?

Кэти вскинула на него глаза, готовые разлиться в две маленьких Ниагары, и повторила с отчаянием:

— Я не смогу!

Кэндалл вздохнул. Он понял.

— Сможешь, детка. Ограниченность — наиболее ценное свойство человеческой памяти. Она сама решает, что хранить, а что отправить на свалку. Мы говорим: «Никогда!», но в конце концов забываем. Иначе было бы не выдержать. Раны постепенно затягиваются, и самые страшные, самые болезненные воспоминания — если от них совсем уж нельзя избавиться — тускнеют и выцветают, как старые пятна. Я тоже думал, что не смогу забыть войну. Но испытанного там было слишком много, чтобы вместить его, не рискуя, что тебя разорвет на куски. И я научился жить со своей памятью, как солдат, носящий в теле осколок, закапсулированный временем и отъединенный от живой ткани. Это можно посчитать слабостью, в какой-то мере даже подлостью — вроде чувства, которое бывает у пилота, когда после боя при нем смывают со стенок турели то, что осталось от его товарища: «Хорошо, что не я!» Однако жизнь есть жизнь и берет свое. Это здоровее, чем разглядывать шрамы и каждый раз бередить их заново без возможности что-либо изменить. Забвение ушедших близких кажется нам предательством, а будущая утрата вселяет страх своей неотвратимостью. Но такие переживания бессмысленны и бесполезны по сути. Давай лучше радоваться тому, что у нас есть — именно потому, что оно не вечно.

Кэти прижалась лицом к его груди, где в тугих завитках уже курчавились серебряные нити.

— Ты мужчина, Дэнни. У тебя свой круг интересов, дел и привязанностей, который не втиснешь в мой маленький мирок. Наверное, так и должно быть. Однако женщины чувствуют иначе, им нелегко смириться. Я тебя не упрекаю, но иногда мне кажется, будто из моей жизни выпали все дни, что мы провели в разлуке. И до нашей встречи я не жила по-настоящему, а только существовала, словно бабочка в коконе. Ведь даже своими книгами я обязана тебе. Ты выпустил меня на волю, оплодотворил мою душу, как другие — тело. — Теперь ее голос был едва слышен, точно у кающейся на исповеди. — Бывает, когда тебя долго нет рядом, и мне совсем невмоготу, я вынимаю из шкафа твои вещи, чтобы вдохнуть твой запах, ощутить прикосновение на коже… — Она всхлипнула, пытаясь улыбнуться. — А я так мало могу тебе дать! Помнишь, как в сказке о Гноме-Тихогроме: у меня осталась только розовая ленточка и моя вечная благодарность.

Кэндалл погладил ее по растрепавшимся волосам.

— Не знаю, как насчет розовой ленточки, а глубину твоей благодарности мы еще не раз измерим к обоюдному удовольствию. На шестом десятке меня не пугает показаться смешным, и я скажу тебе, что для жизни этого не так уж мало. Когда я возвращаюсь домой и вижу свет в твоем окне, у меня вот здесь, — он ткнул себя пальцем между ребер, — становится теплее. Это — как аэродром, где мне всегда разрешат посадку. Сравнение, конечно, не слишком поэтическое, однако лучшего я подобрать не могу. Что же касается прочего… — Кэндалл взглянул на часы, — завтра, собственно, уже сегодня, будет новый день, и вместе мы придумаем, как жить дальше. О’кей?

Кэти кивнула и вложила руку в его раскрытую ладонь.

По поводу замечаний и предложений, обращайтесь!

А так же, если вы хотите разместить свой материал у нас на сайте, то ждем ваших писем на

email: artbusines2018@gmail.com

или звоните по телефонам:

+38(068) 224 25 48

+38(099) 229 31 67

Наш канал на YouTube

Ты нами можешь поделиться

© Многие материалы эксклюзивны и права на них защищены!

Сделано ❤ для ВАС!